Впереди, над селом, серая полутьма постепенно рассасывалась. Небо, молодое и легкое, по-девичьи стыдливо показало краешек голубой исподницы. От Морцо косо и шустро пробежался через дорогу кургузый дождишко. Дождишко так себе — и полоску-то захватил с гулькин нос, а грузовик опять начало сваливать в канаву. Аня ничего не видела вокруг, сосредоточив внимание на слишком тесной, как всегда кажется в дождь, дороге, и едва не проскочила мимо человека на обочине.
То был Афанасий Тупалов. Измокший, грязный, он еле тащился, опирась на клюку. Аня открыла дверцу. Старик заторопился, чуть не упал. Потом он долго корячился, залезая в кабину, увечная нога скользила на мокром металле.
Аня протянула ему руку.
— Да брось! — отмахнулся старик. — Как-нибудь сам.
Первый раз Аня взглянула на него по-иному. Раньше его лицо казалось ей только свирепым, а теперь она увидела лицо страдальца — печальное, с глубоко посаженными глазами, болезненно-бледное. И она подумала, что нога у Афанасия болит, должно быть, всегда, всю жизнь, но он терпит и никому об этом не говорит.
Фуражкой испарину вытирая, Афанасий признался:
— Не чаял, что подберешь меня.
— Почему же? — удивилась Аня.
Удивилась его словам, а еще больше своему голосу: был он негромок и как бы пуглив.
— Злая ты, мне чудилось. Зло держишь долго.
— Да нет! Да вы что…
И тут с Аней что-то случилось: уронив на баранку лицо, она заплакала. Афанасий что-то растерянно забормотал.
Она припомнила, что с того самого момента, как Витька Хохлов влетел в проулок и крикнул Андрею о телеграмме, в ней словно бы затворилось что-то, и она вплоть до этой вот минуты не обронила ни слова, только разговаривала сама с собой, только думала да смотрела, как собирается в дорогу и уезжает Андрей. Все это время в груди у нее что-то копилось, копилось и только теперь прорвалось. Ане было и стыдно, что расплакалась она при чужом человеке, старике, и обидно, что слез не остановишь, и оттого плакалось еще безнадежней.
Афанасий положил ей на плечо жесткую свою ладонь, и, отвернувшись в сторону, спросил:
— Может, мне лучше уйтить?
— Нет-нет! Пожалуйста… Нет, — еле выговаривала Аня, удерживая Афанасия за рукав.
А он, не снимая руки с ее плеча, знай свое глядел в сторону и молчал. И то ли от дружелюбия этого неуклюжего, то ли от слез своих обильных, чувствовала Аня, что на душе становится легче, теплее.
Рассказы
В бесконечном ожидании
Юрию Никитину
Из тревоги росла тревога: отчего же она не пришла? Бесконечные ожидания! Вся жизнь — ожидания!
С тех пор как встретился с ней, что-то в Полякове обновилось. Даже в булочную он не мог показаться в мятой рубахе, хотя неделю назад забегал туда в трикотажных шароварах. А теперь и цветочницы, когда он проходил мимо них, зазывали его: «Молодой человек, вот гладиолус «Рим». В самый раз для свадьбы…»
Полянов осмотрелся. По-прежнему кругом было пусто. Бугор, на котором он стоял, был светел в лучах закатного солнца, а дачный поселок внизу убывал. Свидание на этом бугре придумала она. «На Камчатке» — так она пошутила. Камчатка неподалеку от их дачи… А того не знала, что назови она взаправдашную Камчатку, он бы и туда прилетел.
Бесконечные ожидания, а жизнь знай себе катит. Ивана какого-нибудь катит она по гладкой бетонке, а на долю Петра — одни ухабы. Себя Полянов причислял к Петрам. Без малого до тридцати, уже и диплом институтский имея, он все метался по свету, менял работы. Человек создан для одного дела, лишь одно существует для человека. Искал он долго и уже нашел, казалось, но тут снова — все под откос! Ему было за тридцать, когда, испытывая робость мальца, ведомого матерью первый раз в школу, он отдал свои писания на суд опытного человека. «Налицо, знаете ли, божья искра… А вот сумеете ли разжечь костер из искры — это зависит от вас».
Когда уже за тридцать и когда понимаешь, что прошлая жизнь ухлопана на пустяки, легко отрекаешься от многих соблазнов и бережешь минуты для нового, для своего, для истинного дела, вырывая эти минуты у суеты сует, у выходных и у сна. В этом яростном стремлении человек становится эгоистом, он плюет на все, что о нем говорят и думают, он видит перед собой только цель.
С прежней работы Полянов перешел сторожем в аптеку: день руки развязаны, а ночью закрылся на ключ, и опять читай-пиши хоть до самого утра. Жена его была учительницей, но охотнее рекомендовалась женой корреспондента. На рынке ли, в гостях ли, в одиночку ли на улице — вид ее всегда был красноречив: «Я жена корреспондента». Быть женою сторожа она не пожелала…
Худшее случилось после развода. Когда к прежнему возврата быть уже не могло — тут только Полянов узнал, как он любил жену. Ничто не могло его успокоить, даже ожесточенная, из ночи в день работа. В этом разнесчастном положении его и стали примечать женщины. Почему? Эту головоломку он разгадать не мог. Не он, а они искали с ним встреч. И как ни оберегал свое время, Полянов на такие встречи шел. Он надеялся, что встретит свою — ту женщину, которая вытеснит память о бывшей жене и которая нужна ему навсегда. Но женщины всё были из тех, которые, как и сам он, порастеряли семьи и теперь рады были обогреться хотя бы у случайного очага. Обнаружив эту их общность, Полянов перестал надеяться, и свидания как бы сами собой прекратились.
Куда больше всяких свиданий любил Полянов свою работу. Пробуждался он в тот час, когда лучи солнца стояли еще над шкафом и были нежно-алыми, и пока умывался и думал, сходить ли ему в столовку заводского общежития или опять обойтись кефиром и булкой, что остались с вечера, он все чаще и чаще посматривал на письменный стол, будто бы невзначай трогал стопку неисписанных листов бумаги, прохладных и чистых, и мысленно уже слышал поскрип пера, и поскрип этот волновал его, будоражил. Когда же Полянов садился наконец за стол и углублялся в дело, то часто забывал все вокруг и начинал жить жизнью самим же придуманных людей, и они всегда казались Полянову очень родными, каждого из них Полянов хорошо знал в лицо и по натуре, у каждого из них была своя особая жизнь, и Полянов неторопливо, точными словами выписывал эту жизнь на бумагу, чтобы его придуманных людей знали бы потом и люди живые и чтобы им, живым, в обществе его придуманных было бы приятно и нескучно или, напротив, больно за них — как и самому Полянову.
Заработки его были еще скудны, он едва концы с концами сводил и жил надеждой на свою первую книгу. Как он ждал ее! Его заверяли: вот-вот, со дня на день… Но шли месяцы, а книги все не было и не было. Скоро Полянов перестал верить и в нее. На него навалилась тоска.
Через улицу по соседству ломали старые дома. Грохот, пыль, вой, рык, лязг этого погрома теперь уже совсем невозможно было переносить, и тогда, наскоро побросав в чемодан вещички, Полянов забивался в какое-нибудь село, где потише и подешевле. Здесь он находил одинокую старушку, у которой пустовала комната, или сухая землянка, или чердак. Новое место и новые знакомства вселяли в него бодрость, писал он довольно ходко: вставал пораньше, усаживался за дело и к вечеру испытывал радость от того, что день прожит не зря. Но проходило восемь — десять таких дней, и тоска подсасывалась опять. Полянов колол старушке на зиму дрова или брал ведра и отправлялся за водой — нарочно в дальний колодец, надеясь, что вот пока он принесет воды, глядишь, и появится охота засесть за бумагу. Но из этой его простодушной хитрости ничего пе получалось. Тогда он говорил себе: «А для чего ты, собственно, пишешь? Кого ты обрадуешь, кого растревожишь?» Спрашивал себя, а сам боялся: бросить-то бросишь, а что делать потом?..
Коль пошли такие мысли, пора уезжать! Для начала — к себе домой. Впрочем, есть ли у меня дом? — думал он. Зановешенные окна и пустая кровать — это дом? Дом — это где тебя ждут. Дом — твой тыл. Только имея надежный тыл, можно очертя голову укатить хоть на Чукотку, потому что ты будешь знать: тебе есть к кому возвращаться.
В один из дней, когда от мороза все трещало, Полянов, помня о лете, зашел в мастерскую сшить пиджак. В ранний час здесь оказалось пусто, чисто и очень тепло. Бархатные портьеры на примерочных кабинах свисали тепло, тепло исходило от желтых стен, от невинно-глупых — грудь колесом — манекенов, не говоря уже о радиаторах отопления, которые источали тепло рекой. Полянов как вошел в это тепло, так и притих, оглядываясь: пусть бы подольше его никто не видел и ни о чем не спрашивал. Но снаружи из холода следом за ним вошла закутанная в шаль женщина и, четко простучав мимо Полянова сапожками, крикнула в глубину:
— Але-на! К тебе клиент.
Вскоре из коридора другим шагом — не жесткие сапожки, но комнатно, мягко — вышла девушка вида милого, ладненькая, с белой челкой, которую она ловко на ходу сдунула в сторону. Через плечо у нее перевешен был сантиметр, карандаш пропущен сквозь петельку, из нагрудного кармашка выглядывал блокнотик.